"Вспоминая Анатолия Якушина", Максим Нестеренко Мушкетер. Человек из книг Дюма. Красивый. Стремительный. Саркастичный. Обаятельный и мужественный. Любивший жизнь, брызги моря и палящее солнце. Фехтовальщик за честь Искусства. Человек Неоклассицизма, восходящего к греческой гармонии и канону. Безусловно преданный Красоте и своей жизненной «сверхзадаче». Противоречивый. Злой, быть может, языком, но никак не сердцем. Ценивший дружбу, но держащий дистанцию. Переживавший очень все лично, но свою боль умевший держать при себе. Удивительно, что Мэтр запомнился и как не всегда умевший слушать, но в итоге слышащий даже и то, что ты и не решался произнести... Ибо «слушал» он глазом. Смотрел, как бы поверх твоей головы, звал выше. Что окрыляло. Анатолий Борисович Якушин, можно сказать, был перфекционист и, даже рискну сказать, тоталитарист вкуса. Принадлежал той породе и поколению художников, что доверяли своим «внутренним голосам» больше, чем внешним доводам. Ну и как бы даже этизировали любые эстетические расхождения. Последовательно непримиримый к любой неряшливости и вообще нараставшей художественной «самодеятельности», сам в прошлом бунтарь он был трогательно близорук, когда дело касалось отхода не от канонов, нет, но только от самого понятия эстетического. Работа должна быть выполнена безупречно. Точка. Никакие идеи и содержания не компенсировали для него несовершенства риторики. И в этом, конечно, он расходится с духом века. Так, наверное, это можно охарактеризовать. Советский поздний модернизм, который мы, его студенты, застали в 80-е, был таким. Сейчас, когда уходят такие последние Мастера Формы, как Якушин, начинаешь уже и тосковать по этой диктатуре вкуса и высокой планке проф. дисциплины. Я лично без сожаления провожаю «большие нарративы» в сени которых прошла моя юность и ученичество под руководством Анатолия Борисовича, и при этом понимаю, что каждое поколение изобретает свои правила и по-своему расставляет акценты. Преемственность не линейна, но все-таки хочется удержать и сохранить в надежном футляре памяти те эталоны, по которым когда-нибудь, возможно, будут судить и нас. Небосвод провернется (здравствуй, Гегель!), и мы неожиданно вновь, хотя и как-то по-другому, наверное, используя иной уже язык, заговорим о вкусе и интуиции, красоте и качестве, забыв на время концепты и субверсивные аффирмации... Что еще было для него главным? Анатолий Борисович, которым я его помню, был приверженцем ясности высказывания. Последовательности и логики формообразования. И при всем при этом оставался либералом в том, что касается темы или метода. Верный тому, что полюбил однажды, был открыт незнакомому и даже порой для него неприемлемому. В этом нет противоречия. Он мог понять и принять все новое и необычное, но только пока это «все» оставалось собой и жило по своим железным законам. Вялое и невнятное, непрофессиональное и не энергичное не имело у него шансов на одобрение. Беспощадно отсекалось с холодной иронией нелицеприятной критики. Это было жестоко, порой, и «сухо». Но всегда обоснованно. Его присказка «что это у вас, ни два, ни полтора все?» стала в моем понимании манифестом геометрической выверенности композиции и арифметически точной пластической рифмы. Надо еще сказать, что советский плакат позднебрежневской эпохи, о которой здесь речь, был безнадежным с точки зрения творческой искренности предприятием. Но увы, безальтернативным. Формализм смыслов мог быть компенсирован только совершенством исполнения. И тут была главная точка приложения наших учителей. С нами всегда говорили о ремесле и качестве. И никогда о смыслах. И это умолчание было красноречиво. Что было тому причиной? Дистанцирование от официального так сказать «дискурса» соцреализма? Избегание ненужной риторики, обреченной на фальшь? Внутренняя эмиграция? Это, конечно, применительно к Анатолию Якушину, успешнейшему советскому плакатисту, хотя и писавшему «в стол» невероятной красоты ренессансную живопись, не звучит откровением. Поэтому не берусь судить, как все было увязано и укручено, но могу сказать с уверенной благодарностью, что нас, его студентов, точно не готовили в мастерской к какой-то «жизни», не учили «устраиваться» в Системе, но только «служение Искусству» считалось тогда достойным обсуждения. «Жизнь» выносилась за скобки в любых разговорах о ремесле… Поэтому нельзя уже разучиться тому, на чем стоял Мэтр. Тому, что есть вещи, которые не следует делать просто потому, что это «дурной вкус». Что бы мы под этим ни понимали. Это — позиция. Если этого нет и «все дозволено» — искусства нет. Даже если эти границы дозволенного ты дозволяешь себе и конструируешь сам. Сказав «а», говори «б». Тому, что речь, пластическое высказывание имеет синтаксис, который нельзя ломать на ходу. Можно заговорить на другом языке, можно даже смешивать языки, но нельзя делать это неосознанно и, тем более, исподтишка. Что ощутить правду этого принципа можно, только поверив на слово, но только потом «проверив». Даже если на это уйдет и жизнь. Это то, чему меня лично научил Анатолий Борисович. И каким бы плюралистом и релятивистом я бы себя сейчас ни считал, забыть то, что речь должна быть членораздельной и внятной, я уже не смогу никогда. Изобразительная речь.